Маленький трубач
Ночь перед Бородино была тихой.
Это потом про неё будут говорить — «тишина перед бурей». А пока — просто тихая ночь конца августа, с россыпью звёзд над чёрным полем и далёкими огнями французских биваков на горизонте. Два костра — наш и его — глядели друг на друга через темноту, как глаза двух зверей перед схваткой.
Митя Соколов сидел у потухающего костра и чистил трубу. Латунная, помятая, с казённой гравировкой «Моск. пех. п.» — «Московский пехотный полк». Труба была старше Мити: ей было лет двадцать, ему — двенадцать. Но она была его — единственная вещь в целом мире, которая принадлежала ему по праву.
Митя был ростом едва по плечо мушкету. Облупившийся нос, льняные вихры, торчащие из-под кивера, который сидел на нём, как ведро на колодезном журавле. Шинель — перешитая из взрослой, с обрезанными полами, и всё равно волочилась по земле. Сапоги — на три размера больше, набитые тряпками, чтобы не сваливались. Настоящий сын полка — подобранный, пригретый, поставленный на довольствие.
Его подобрали под Смоленском. Город горел, французы вошли, и Митя бежал через огороды, через дым, через мёртвых людей и мёртвых лошадей. Мать погибла при обстреле. Отца он не помнил — отец умер, когда Мите было три. Он бежал, пока не кончились силы, упал в канаву и лежал там, грязный, голодный, с медальоном матери на шее — единственным, что осталось.
Его нашёл фельдфебель Кузьмич — широкий, кривоногий, с седыми усами, закрученными на концах, и голосом, от которого вздрагивали лошади. Кузьмич поднял мальчишку за шиворот, как котёнка, осмотрел, хмыкнул.
— Жив?
Митя кивнул.
— Играть умеешь? На чём-нибудь?
— На дудке умел, — прошептал Митя. — Отец учил.
— На дудке. — Кузьмич покрутил ус. — Ну, значит, на трубе научишься. Труба — та же дудка, только громче. Пойдёшь со мной. Будешь трубачом.
Так Митя стал сыном Московского полка. Ел с солдатами, спал у костра, маршировал в обозе. А главное — учился играть. Кузьмич гонял его три раза в день: побудка, построение, сигнал к атаке.
— Запомни, Митяй, — говорил фельдфебель, тыча корявым пальцем в трубу, — это не игрушка. Это голос полка. Когда ты дуешь в неё — это не ты играешь. Это полк говорит. Говорит врагу: «Мы здесь. Мы идём. Ты нам не страшен.» Понял?
— Понял, — отвечал Митя, хотя понимал не до конца.
Он поймёт завтра.
25 августа. Бивак у деревни Бородино.
Московский пехотный полк стоял в центре русской позиции — у Курганной высоты, которую позже назовут батареей Раевского. Земляные укрепления, двенадцать пушек, рвы, бруствер. Отсюда открывался вид на всё поле — и на то, что ждало их утром.
Кузьмич сидел рядом с Митей у костра. Чистил барабанные палочки — из дуба, отполированные до блеска тысячами ударов.
— Ты Суворова-то знаешь? — спросил он.
— Знаю. Генералиссимус. Альпы переходил.
— Переходил. А знаешь, что у него барабанщик был? Мальчишка годков четырнадцати. Так вот, когда в Альпах полк начал скатываться вниз — по льду, по камням, — этот барабанщик встал на уступе и бил барабан. Бил, пока полк не выстроился. Руки замёрзли — бил. Палочки сломались — бил кулаками. И полк выстроился. Потому что пока барабан бьёт — полк жив.
— А труба?
— Труба — то же самое. Только громче.
Кузьмич посмотрел на Митю — долго, внимательно.
— Завтра будет жарко, Митяй. Ты не геройствуй. Стой за бруствером, играй по команде. Если что — ложись. Ядро дурака не разбирает.
Митя кивнул. Сжал медальон матери — маленький, овальный, с выцарапанной внутри буквой «М». Мария. Так звали мать.
Костёр потрескивал. Звёзды мигали. Тишина.
Последняя тишина.
Рассвет 26 августа 1812 года.
Первое, что услышал Митя, — не трубу, не барабан. Он услышал землю. Земля дрожала. Мелко, часто, как в лихорадке. Потом — гром. Не тот, что с неба, а тот, что сделан руками. Французская артиллерия открыла огонь.
Канонада обрушилась на русские позиции, как каменная лавина. Ядра летели с визгом — не со свистом, как Митя ожидал, а именно с визгом, тонким, режущим, от которого хотелось вжать голову в плечи и никогда не поднимать. Столбы земли взлетали над полем, как фонтаны. Воздух наполнился гарью, пылью и запахом, который Митя узнает потом — запахом войны. Пороха, горелого дерева и чего-то ещё, о чём не говорят.
Митя стоял за бруствером батареи Раевского — там, где велел Кузьмич. Труба — в руке. Кивер — сполз на глаза. Он поправил его, но кивер тут же сполз обратно. Слишком большой. Всё на нём было слишком большим — шинель, сапоги, война.
Рядом стоял Кузьмич — у барабана, с палочками наизготовку. Его лицо было спокойным. Седые усы не дрожали.
— Не трусь, Митяй. Стой ровно. Играй, когда скажут.
Первая атака началась около восьми утра.
Французская пехота пошла вперёд — ровными колоннами, как на параде. Синие мундиры, белые ремни, орлы на знамёнах. Барабаны били — мерно, тяжело, как пульс великана. Митя стоял и смотрел: это было страшно и красиво одновременно. Как гроза.
— Барабан ! — крикнул поручик Волконский, ротный командир, молодой, с бакенбардами и горящими глазами. — Дробь!
Кузьмич ударил. Барабан загремел — раскатисто, злобно, как рык медведя. Митя поднял трубу и заиграл — сигнал построения. Та-тата-та! Чистый, пронзительный звук резанул воздух. Полк выстроился в линию.
Французы пошли на приступ. Русские встретили их залпом — дымные мушкеты ударили в упор, и синяя стена дрогнула, развалилась, откатилась назад. Ура! — прокатилось по линии. Митя играл, хоть руки тряслись. Кивер снова сполз.
Вторая атака — в десять утра.
Она была страшнее. Французы подтянули артиллерию ближе и били по батарее прямой наводкой. Ядра падали на бруствер, разбивая его в щебень. Картечь свистела, и каждый свист мог быть последним.
Кузьмич стоял рядом с Митей. Бил барабан. Удар. Удар. Удар. Ровно, без сбоев, как часы. Его лицо было серым от пыли и пороховой гари, усы — из седых стали чёрными.
Потом — звук. Тупой, тяжёлый, как удар кувалды о мешок с зерном. Митя не сразу понял, что произошло. Кузьмич стоял — и вдруг перестал стоять. Осел. Медленно, как мешок, из которого высыпали содержимое. Палочки выпали из рук и покатились по земле.
Митя бросился к нему. Перевернул. Кузьмич лежал на спине. Глаза были открыты — серые, мутные. Осколок попал в грудь. Седые усы дрожали — в последний раз.
— Митяй... — прошептал он. — Труба...
И замолчал.
Митя стоял на коленях. Вокруг грохотало — ядра, мушкеты, крики. А он стоял и смотрел на фельдфебеля, который научил его играть. Который подобрал его в канаве. Который был ему вместо отца.
Рядом лежал второй барабанщик — Фёдор, молодой рекрут из Калуги. Ранен в ногу, не мог стоять. Третий — Прохор — убит ядром пятнадцать минут назад. Четвёртый — неизвестно где: может, засыпан землёй, может, утащен в лазарет.
Музыкантов не осталось. Ни одного.
Только Митя.
— Трубач!
Голос поручика Волконского прорезал грохот — надтреснутый, хриплый, но командный. Волконский стоял у бруствера, сабля в руке, мундир разорван на плече.
— Трубач! Сигнал к контратаке! Немедленно!
Митя поднял голову. Посмотрел на поручика. Потом — на поле. Французы шли снова. Третья волна. Плотная, синяя, неумолимая.
Полк стоял — но еле стоял. Солдаты были измотаны, оглушены, залиты кровью и грязью. Без барабана, без трубы — без голоса. Без сигнала к атаке полк не пойдёт. Не потому что трусы — потому что порядок. Так устроена армия: приказ идёт через звук. Барабан и труба — не для красоты. Они — нервы полка. Без них — тело не слушается.
— Трубач! — закричал Волконский снова. — Играй, чёрт тебя дери!
Митя встал. Ноги не слушались. Руки — тоже. Он посмотрел на трубу — латунную, помятую, с вмятиной от осколка, который прошёл мимо на два пальца. Поднял её. Приложил к губам.
И не смог.
Губы дрожали. Дыхание — рваное, как после бега. Пальцы — мокрые, скользкие. Воздух шёл из лёгких, но не попадал в трубу. Митя дунул — и вышел только сиплый свист. Ничего. Пустота.
Вокруг — грохот. Французы ближе. Тридцать сажен. Двадцать.
«Труба — это голос полка.»
Голос Кузьмича. Откуда-то — не из памяти, а изнутри. Из того места, где живёт всё, чему тебя научили, всё, что ты запомнил, всё, что стало частью тебя.
«Когда ты дуешь в неё — это не ты играешь. Это полк говорит.»
Митя закрыл глаза. Вдохнул. Глубоко, до рёбер, как учил Кузьмич. И дунул.
Та-та-тата! Та-та-тата!
Труба запела. Не красиво — грубо, хрипло, но — запела. Звук поднялся над бруствером, над дымом, над грохотом. Сигнал к контратаке. Три ноты — вверх, вверх, вверх. Как крик. Как приказ. Как молитва.
Солдаты услышали.
Первый ряд шагнул вперёд. Штыки — наперевес. Второй ряд — за ними. Третий.
— Ура-а-а! — раскатилось по линии.
Полк пошёл. Не побежал — пошёл. Ровно, тяжело, как пахарь по борозде. Штыки сверкнули в дыму. Французская колонна — ещё секунду назад неумолимая — дрогнула. Остановилась. Попятилась.
Митя стоял на бруствере и играл. Стоял в полный рост — двенадцатилетний мальчишка в шинели до земли и кивере набекрень, с помятой трубой, на которой вмятина от осколка блестела на солнце. Играл, пока полк шёл в штыковую. Играл, пока не замолчали пушки. Играл, пока не охрип.
Когда вечером поручик Волконский нашёл его за бруствером — Митя сидел на земле, прижимая трубу к груди. Кивер — на этот раз — сидел ровно. Не сползал.
Волконский остановился. Посмотрел на мальчишку. Потом — на его трубу. Потом — на поле, усыпанное телами, над которым медленно оседал дым.
— Молодец, трубач, — сказал он тихо.
Митя не ответил. Он смотрел на костёр — потухший, утренний, тот, у которого вчера сидел Кузьмич. Палочки фельдфебеля лежали в траве, где упали. Дубовые, отполированные до блеска.
Митя поднял их. Положил рядом с трубой.
Труба — голос полка. А палочки — его памяти.
Бородинское поле замолчало к вечеру. Дым стелился над землёй — серый, тяжёлый, пахнущий порохом и горем. Двести тысяч человек сошлись на этом поле утром. К вечеру — сорок тысяч с обеих сторон лежали навсегда.
Никто не победил. Никто не проиграл. Но русская армия стояла. Стояла на своих позициях, на своей земле, под своими знамёнами. И Московский пехотный полк — стоял.
Митя Соколов — двенадцатилетний трубач — сидел у погасшего костра. Труба лежала на коленях — помятая, с вмятиной от осколка, но целая. Медальон матери — на шее, тёплый от тела. Палочки Кузьмича — рядом, в траве.
Утром он был мальчиком с трубой.
К вечеру — трубачом, который поднял полк в атаку.
Звёзды над Бородинским полем были те же, что вчера. Но Митя — уже нет.
Примечание. Рассказ основан на реальном историческом контексте. Бородинское сражение состоялось 26 августа (7 сентября) 1812 года. Московский пехотный полк действительно сражался в центре русской позиции у батареи Раевского (Курганной высоты). Практика «сынов полка» — подростков, состоявших при воинских частях в качестве барабанщиков и трубачей, — была распространена в русской армии XVIII–XIX веков. В каждом пехотном полку насчитывалось до 16 ротных барабанщиков. Персонаж Митя Соколов — собирательный образ, отражающий реальные судьбы юных воинов Отечественной войны 1812 года.
Похожие рассказы
Утро 8 февраля 1904 года. Корейский порт Чемульпо. Рейд был спокоен. Зимнее солнце лежало на воде тусклым пятном, и серо-стальная гладь бухты отражала силуэты кораблей — французского крейсера «Паскаль...
Тук. Тук. Тук. Метроном стучал в пустом эфире ленинградского радио — размеренно, как пульс тяжелобольного. Пятьдесят ударов в минуту. Пока он бьётся — город дышит. Пока он стучит — Ленинград жив. Карл...
Зеркало висело криво — на гвозде, вбитом в фанерную перегородку. Маленькое, круглое, с трещиной в правом углу. Леонид Иванович Рогозов каждое утро смотрел в него, когда брился. Лицо в зеркале было мол...
Пока нет комментариев. Будьте первым.