РассказыИсторические

Когда Кремль исчез

Когда Кремль исчез

Утром 28 июня 1941 года Вера Соколова увидела на столе чертеж, от которого у нее похолодели пальцы.

На плотной кальке поверх Спасской башни была нарисована обычная городская крыша. Не зубцы, не куранты, не рубиновая звезда, а покатая кровля с нарисованным карнизом и двумя фальшивыми печными трубами. Ниже шли ровные ряды окон, как у доходного дома. Если не знать, что это Кремль, можно было принять рисунок за квартал где-нибудь у Сретенки.

Вера, чертежница-реставратор двадцати девяти лет, провела ногтем по синей линии, изображавшей чужую тень на чужой стене, и тихо спросила:

— Это ошибка?

Человек в военной гимнастерке, стоявший у окна, не сразу повернулся. Он смотрел на Кремль так, будто прощался с ним.

— Нет, товарищ Соколова, — ответил он. — Это задание.

За окном стояло то самое московское утро, которое в мирное время называли летним и легким. На солнце горели купола, краснели звезды на башнях, а Москва-река тянула мимо стен тускло-зеленую воду. Только слово «мирное» уже восемь дней как выпало из речи, словно его выдернули вместе с пробкой. С двадцать второго июня все жили в другом времени. Время теперь пахло пылью на вокзалах, свежими газетами с жирными заголовками и тревогой, которая сидела под ложечкой, как кусок железа.

Вера работала в архитектурной мастерской, которая до войны занималась обмерами, чертежами и реставрационными проектами. Ее учили возвращать фасадам утраченное, находить под поздней краской старую линию, угадывать по обломку целое. Теперь ей предлагали заняться обратным: взять то, что узнавалось с первого взгляда, и сделать это неузнаваемым.

На столе лежали еще листы. На одном стены Кремля превращались в фасады жилых домов. На другом по Красной площади шли нарисованные кварталы. На третьем Мавзолей был перечеркнут и поверх него аккуратным карандашом выведен трехэтажный особняк с окнами.

— Руководит группа академика Иофана, — сказал военный. — Работы начали срочно. Вопрос один: успеем или нет.

— Успеем что?

— Спрятать сердце города так, чтобы с воздуха его приняли за обычный район.

Вера еще раз посмотрела на кальку. Слова звучали нелепо. Спрятать Кремль. Спрятать Москву так, чтобы летчик сверху не узнал, куда именно целится.

Она вспомнила утро шесть дней назад.

Тогда отец, Михаил Егорович, высокий сутулый человек шестидесяти трех лет, долго стоял у приемника, держа в руке недопитую кружку чая. Голос Молотова звучал ровно, но Вера видела, как у отца дрогнула щека. Ее младший брат Сережа, двадцати четырех лет, только неделю как получил направление в артиллерийское училище, а уже к вечеру ходил по комнате и торопливо складывал вещмешок. На столе лежала корка хлеба, неразрезанная. Никто к ней не притронулся.

— Думал, доживу до старости без новой войны, — сказал тогда отец. — Ошибся.

Он был мастером по кровлям и позолоте. До революции ходил в артели с дедом, после революции работал там, где требовались руки, которые не боятся высоты и умеют держать кисть ровно. Вера смеялась, что он различает десяток оттенков серого по одному блику. Он отвечал, что серый цвет, как характер человека: если смотреть внимательно, он всегда разный.

В тот вечер Сережа ушел на вокзал, а отец и дочь долго стояли на набережной и смотрели на Кремль. Купола горели в закатном свете, стены казались теплыми, а звезды — почти праздничными.

— Пока это видно, Москва жива, — сказал отец.

И вот теперь Вере велели сделать так, чтобы этого не было видно.

Она подняла глаза на военного.

— Что именно я должна делать?

— Рисовать то, чего нет. Окна, крыши, тени, фасады. Все, что поможет разбить силуэт. Вы этим займетесь.

Он дал ей пропуск. На плотном картоне уже стояла печать комендатуры. Пропуск был теплый, будто его только что вынули из чьей-то ладони.

— А если с воздуха все равно поймут?

Военный устало провел пальцами по бровям.

— Тогда, значит, мы мало старались.


Домой Вера пришла поздно и молча. Отец сидел у раскрытого окна на кухне и чинил старый ремень для инструментальной сумки. На подоконнике стояла банка с кистями, которые он не выбрасывал много лет: короткие, распушившиеся, в крапинках высохшей краски.

— Опять допоздна? — спросил он, не поднимая головы.

— Нас переводят на особые работы.

— Какие?

Вера положила на стол кальку. Отец сначала даже не понял, что перед ним. Поднес лист ближе к лампе. Его большие пальцы, покрытые трещинами от известки и холода прежних зим, задержались на углу бумаги.

— Это что за безобразие?

— Кремль.

— Сам вижу, что Кремль. Почему он похож на купеческий двор?

— Потому что так надо.

Отец медленно положил кальку на стол. Лицо у него стало таким, какое бывало, когда на стройке кто-то губил работу неумением или спешкой.

— Ты хочешь сказать, они решили замазать все это под городскую пыль?

— Не замазать. Спрятать.

— Какая разница.

Вера села напротив. Она ждала раздражения, но не ожидала, что отец вдруг заговорит почти шепотом:

— Я на этих крышах полжизни провел. Я мальчишкой еще помню, как солнце било по золоту так, что глаза слезились. А теперь ты мне приносишь бумагу, на которой башню превратили в доходный дом.

— Если ее не превратить, в нее будут целиться, папа.

— Будут целиться и так.

— Но, может быть, промахнутся.

Отец долго молчал. За окном уже действовало затемнение, и улица быстро тонула в сумерках. Откуда-то из двора тянуло угольным дымом и мокрой доской.

— Ты согласилась? — спросил он.

— Я не на ярмарке, чтобы соглашаться или нет.

— Это не ответ.

— Да. Согласилась.

Отец встал так резко, что табурет шоркнул по полу.

— Твоя работа была чинить красоту, а не прятать ее.

— Моя работа теперь — чтобы эта красота осталась.

Он посмотрел на дочь, и Вера поняла, что спорит не только с ним. Она спорит с тем самым июньским вечером на набережной, когда отец сказал, что видимый Кремль — это знак живой Москвы. Теперь ей приходилось доказывать обратное: иногда жизнь приходится спасать тем, что прячешь ее лицо.

Ночью она долго не спала. В соседней комнате отец тяжело ходил из угла в угол. На столе лежало письмо от Сережи, короткое, наискось написанное химическим карандашом. «Нас гоняют без жалости, — писал брат, — но ты не думай, я выдержу. Как Москва? Наверное, по вечерам Кремль издалека виден так же, как раньше».

Вера не знала, что ему ответить.


Работы шли ночами.

Днем Кремль еще сохранял прежний вид, словно упорствовал. Но к вечеру на башни тянулись люди с веревками, досками, рулонами полотна, банками с краской. Вера быстро научилась различать всех по походке и по грузу. Военные несли брусья. Плотники — рамы для фальшивых крыш. Художники и чертежники, вроде нее, таскали папки, ватманы, кальку и трафареты. Кто-то из мастерских делал макеты окон, кто-то рисовал на огромных полотнищах тени, карнизы, следы якобы старой штукатурки.

В первый же вечер Вера увидела, как гаснут звезды на башнях.

Это произошло без всякой торжественности. Ни команды, ни общей остановки, ни вздоха толпы. Просто в какой-то момент красный свет над Кремлем исчез. На секунду ей показалось, что в небе вынули по одному горячих угля. Над Москвой сразу стало беднее и тише.

Кто-то рядом сказал:

— Вот и все.

Вера не обернулась. Она смотрела вверх, пока глаза не заслезились от напряжения. Башни теперь были просто темными силуэтами. Так начиналось исчезновение.

Позже пришла очередь куполов. Их нужно было выкрашивать темной матовой краской, чтобы они не ловили солнце и не выдавали ансамбль издалека. На складах пахло олифой, сажей и суриком. Малярные мешалки шуршали по ведрам. Вера стояла над листом и выводила линии несуществующих окон, а рядом на другом столе кто-то составлял ведомость по щитам для звезд.

Она работала до одури. К утру руки были синими от карандаша и краски. В ушах стоял шелест бумаги, удары молотка и короткие, сердитые команды, которые на рассвете сливались в один гул.

В один из таких рассветов она оказалась в залах Оружейной палаты, куда зашла за подписью.

Там пахло пылью, холстом и пустотой.

Экспонаты уже готовили к отправке на Урал. Витрины стояли раскрытыми. На полу теснились ящики. На длинном столе пожилая, но еще крепкая женщина с темными глазами и аккуратно убранными седыми волосами проверяла списки.

— Галину Ивановну ищете? — спросил кто-то.

— Видимо, да.

Женщина сама подняла голову.

— Я Галина Ивановна.

Ей было сорок шесть, и Вера знала ее раньше только по служебным запискам. Сейчас Галина Ивановна держала в руках музейную пломбу и кусок шпагата так уверенно, будто связывала не ящики, а собственные нервы.

— Подпись нужна? Давайте.

Она подписала бумагу не глядя и вдруг спросила:

— Вы из тех, кто маскировкой занимается?

— Да.

— Тяжело?

Вера пожала плечами.

— Будто заставляют закрасить икону.

Галина Ивановна подняла на нее взгляд, в котором не было ни раздражения, ни жалости.

— Я третий день укладываю сокровища в ящики. Видите эти пустые витрины? Они мне тоже не нравятся. Но пустая витрина лучше разбитой. Пустой зал лучше сгоревшего. Иногда сохранение выглядит как утрата. На самом деле это отсрочка.

Она протянула Вере маленькую свинцовую пломбу с выбитым номером.

— Возьмите. На память о пустоте. Она иногда честнее полноты.

Вера удивленно приняла пломбу. Металл был холодный, тяжёлый для такого маленького кружка.

— Зачем?

— Чтобы не забывали, ради чего прячете.

Вера сунула пломбу в карман гимнастерки. Позже она часто нащупывала ее пальцами, когда начинала злиться на собственную работу.

Тем же вечером в мастерскую пришел очередной пакет бумаг. План маскировки утверждали и дополняли, людей подгоняли, работы расширяли. Фальшивые кварталы на Красной площади, ложные фасады на стенах, трафареты теней, деревянные перекрытия, щиты, которыми предстояло закрывать звезды. Все это росло на бумаге быстрее, чем успевали таскать доски.

Вера почти не бывала дома. Отец встречал ее короткими вопросами и тяжелым молчанием. Однажды она увидела, что он развязал свою старую инструментальную сумку, перебрал кисти, точильный камень, страховочный пояс, но снова убрал все обратно.

— Ты чего? — спросила она.

— Проверял, цело ли.

— Для чего?

— Сам не знаю.

Но знала она: его тоже тянуло туда, где решали, каким лицом теперь будет смотреть на войну Москва.


Четырнадцатого июля стало ясно, что срочность теперь законна. Бумаги с подписью пришли, работы ускорились, и даже самые недоверчивые поняли: маскировка больше не временная затея нескольких отчаянных голов, а работа огромного организма, который пытается сохранить себя.

В тот день Вера почти падала с ног. Ее отправили на Боровицкий участок проверять, как с земли читаются нарисованные окна. Солнце било в глаза, известковая пыль лезла в нос, солдаты ругались сквозь зубы, подтягивая очередное полотно.

К полудню она увидела отца.

Он стоял у стены, как будто так и должно быть. На плече — ремень старой сумки. В руке — свернутый страховочный пояс. Лицо серое от жары и недосыпа.

— Ты что здесь делаешь? — спросила Вера так резко, что рядом обернулся молодой плотник.

— Работать пришел, — ответил отец.

— Кто тебя взял?

— Тот, кто посмотрел на мои руки и решил, что от них еще будет толк.

Вера хотела сказать, что ему не место на высоте, не место в этой суматохе, не место под сиренами. Но отец уже подошел ближе и тихо добавил:

— Вчера я всю ночь думал. Если оставить купола блестеть, их увидят за много верст. Значит, дело не в том, жалко мне золото или нет. Дело в том, хочу ли я, чтобы оно уцелело.

Вера молчала.

— Я не согласен с этим, — сказал он. — Но я согласен это делать.

Она вдруг почувствовала, как сильно устала. Настолько, что едва не расплакалась от одного только его присутствия.

— Папа...

— Не разводи сырость. Покажи, где у вас тут краску мешают.

Отец быстро стал своим среди рабочих. Он проверял, как ложится матовый слой, ругался на густоту замеса, сам лез на кровли, где другим было страшно. Вера увидела его на одной из площадок под куполами, когда он, щурясь против солнца, вел кисть так ровно, будто закрашивал не святыню и не символ, а просто спасал от протечки старую крышу.

После смены они сидели на ящике у стены и ели из одной банки холодную перловку. Отец пил воду маленькими глотками. Рука у него дрожала, и Вера впервые испугалась не за Кремль, а за него.

— Тебе тяжело, — сказала она.

— Всем тяжело.

— Я не об этом.

Он усмехнулся.

— Ты думаешь, мне жалко эти купола? Жалко. Я их помню другими. Но красота — вещь упрямая. Если ее сегодня спрятать, завтра она снова выйдет на свет. А если ее сегодня разбомбят, никакая память не поможет.

Он постучал ложкой по банке.

— Мы не уродуем. Мы укрываем.

Вера достала из кармана свинцовую пломбу, которую дала ей Галина Ивановна, и положила на ладонь.

— Мне тоже так сказали.

— Вот и запомни.

В тот же вечер она села писать брату. Писала медленно, без привычной легкости. О Москве — осторожно. О том, как город затемняют по ночам. О том, что работать приходится до изнеможения. И только в конце решилась:

«Если однажды ты не узнаешь Кремль издалека, не пугайся. Значит, мы сделали все правильно».

Письмо показалось ей странным, почти предательским. Но другого у нее уже не было.


К концу июля Кремль менялся так быстро, что Вера иногда ловила себя на короткой панике: вдруг они и правда перестараются, и потом никто не сумеет вернуть все назад.

Стены теряли привычную графику. Башни приобретали бытовую, почти жалкую наружность обычных домов. По площади тянулись ложные линии улиц. Где-то на полотнищах были нарисованы окна со слегка перекошенными рамами, чтобы сверху все выглядело правдоподобнее. Там, где раньше глаз сразу хватался за знакомый силуэт, теперь он путался.

Отец говорил, что самое трудное — не нарисовать дом, а нарисовать скуку. Настоящий жилой квартал не старается понравиться. Он просто есть. Значит, и фальшивый квартал должен быть без гордости, без красоты, без желания выделиться.

— Не художество нужно, — ворчал он. — Нужна убедительная обыденность.

Двадцать девятого июля весь день был пропитан ожиданием.

С утра по Кремлю ходили слухи: эффективность маскировки будут проверять с воздуха. К полудню Вера уже не могла усидеть на месте. Рабочие подкрашивали края полотнищ, поправляли щиты, прибивали доски. Казалось, будто огромный театр готовится не к спектаклю, а к экзамену, на котором ошибка будет стоить слишком дорого.

В какой-то момент кто-то крикнул:

— Пошел!

Все задрали головы. В ясном воздухе медленно прошел самолет. С земли он выглядел почти безобидно. Но Вера знала: там, наверху, сейчас решают, похож ли Кремль на себя. Узнается ли он. Выделяется ли. Слишком ли еще горды его линии.

Она стояла рядом с отцом и чувствовала, как под коленями дрожит усталость.

— Как думаешь? — спросила она.

— Думаю, мало.

— Почему?

— Потому что война не любит «почти».

После облета пришли замечания. Где-то надо усилить тени. Где-то добавить фальшивую кровлю. Где-то сменить тон, потому что сверху пятно читалось слишком ровно и подозрительно. Работы прибавилось еще на неделю, и никто уже не жаловался. Если нужно еще, значит, сделают еще.

Вечером Вера забежала в Оружейную палату проститься с Галиной Ивановной. Последние ящики отправляли ночью. Залы стояли почти пустые. Шаги отдавались непривычно звонко.

— Уезжаете? — спросила Вера.

— Провожаю груз, а там видно будет.

— Страшно?

— Конечно, страшно, — ответила Галина Ивановна. — Только страх не отменяет работу.

Она задержала взгляд на Верином лице.

— Вы осунулись.

— Все осунулись.

— Это правда.

Галина Ивановна коснулась пустой витрины ладонью.

— Знаете, что самое мучительное? Когда остается форма без содержания. А у вас наоборот: содержание на месте, форму вы временно меняете. Значит, вам легче.

— Не уверена.

— Станете уверены, когда все закончится.

Она дала Вере небольшой кусок плотной упаковочной ткани.

— Сухой, чистый. Держите в сумке. На войне всегда что-нибудь приходится укрывать.

Отец потом засунул этот кусок ткани между банками с краской и сказал, что вещь толковая.


Ночь седьмого августа началась сиреной.

К этому звуку в Москве уже привыкали, но привыкание было обманчивым. Сирена всякий раз проходила по позвоночнику как ледяной гвоздь. Вера в ту ночь была в Кремле. Отец тоже. Они заканчивали поправлять фальшивую тень на одном из полотнищ, когда воздух дрогнул от далекой зенитной канонады.

Все заговорили сразу и почти шепотом, как говорят в церкви или в больничном коридоре:

— Идут.

В небе за стенами уже качались аэростаты заграждения. Их силуэты едва угадывались в темноте. По команде потушили все, что могло выдать жизнь. Москва сжалась и будто перестала дышать.

Отец отложил кисть.

— Спускайся вниз.

— А ты?

— Я догоню.

— Не догоняй, а иди вместе со мной.

Он посмотрел на нее тем упрямым взглядом, который у Сережи был в детстве, когда тот скрывал разбитое колено.

— У нас полотно не закреплено на углу. Если его сорвет, все к черту пойдет.

— Я останусь.

— Не выдумывай.

Но Вера уже взяла упаковочную ткань, ту самую, что дала Галина Ивановна, и намотала ее на руку, чтобы не обжечься о горячую проволоку. Им помогал молодой красноармеец с таким худым лицом, будто он за лето успел прожить лишние десять лет.

Над Москвой рвануло так, что воздух ударил в грудь.

Где-то далеко вспыхнуло. Затем еще раз. Потом раздался не один звук, а целая россыпь: глухие удары зениток, быстрый треск, чьи-то команды, скрежет металла. Кремль в эту ночь не был каменным памятником. Он был живым телом, которое напряглось в ожидании.

Отец и Вера работали молча. Полотно дергалось под порывами воздуха. Веревка резала ладони. Из темноты вынеслось слово:

— Горит!

Сначала Вера не поняла, где именно. Потом увидела над рекой рыжее качающееся пламя. Один из аэростатов, подбитый, падал в сторону Большого Каменного моста и Троицкой зоны. Горящая оболочка расползалась в воздухе, как обугленный парус.

— Быстрее! — крикнул кто-то.

Отец уже лез выше, хотя Вера видела, как тяжело ему дается каждый рывок. Он перехватил веревку, подтянул край полотнища и закрепил на крюке. Вера снизу подала ему второй конец. Ее пальцы скользили, ткань на руке промокла от пота, по виску текло что-то липкое — она не сразу поняла, что это краска.

Горящий аэростат где-то рухнул, и на секунду над Москвой стало светлее. В этом нездоровом свете Вера увидела странную вещь: Кремль действительно было трудно узнать. Темные купола растворялись в ночи. Щиты закрывали звезды. Фальшивые фасады ломали привычный рисунок. Отсюда, снизу, она знала каждый изгиб стен, но если бы сейчас смотрела сверху, могла бы и ошибиться.

Отец спустился тяжело, почти срываясь на последних ступенях.

— Все, — выдохнул он.

В этот же миг где-то совсем близко хлопнуло так, что их троих пригнуло к стене. Посыпалась пыль. Молодой красноармеец перекрестился быстрым движением, сам, кажется, этого не заметив.

— Живы? — спросила Вера.

— Пока да, — ответил отец.

Они сидели у стены, прижавшись плечами к камню, и ждали отбоя. Вера слышала, как отец дышит: коротко, с сухим присвистом. Она протянула ему флягу. Он отпил и сказал:

— Серый цвет я все-таки различаю не хуже прежнего.

Она даже засмеялась, хотя смех вышел нервным и коротким.

— Сейчас самое время спорить о красках.

— Самое. Если человек может спорить о краске под бомбами, значит, он еще не сломался.

Когда тревога отступила, небо над Москвой начало светлеть. Не сразу, не резко. Просто чернота потеряла густоту и стала похожа на мокрую бумагу.

Вера поднялась на площадку, откуда открывался вид на реку и дальние кварталы. С этого ракурса Кремль был не тем Кремлем, который она знала всю жизнь. Не праздничным, не парадным, не фотографическим. Он казался чужим, потускневшим, почти провинциальным. И вместе с тем живым. Не выставленным напоказ, а спрятанным и потому уцелевшим.

Отец подошел сзади.

— Ну что? — спросил он.

— Его будто нет.

— Есть, — спокойно ответил он. — Просто врагу его лучше не видеть.

Она повернулась к нему. На его щеке была полоска сажи, в бровях застряла пыль, на рукаве — пятно серой краски. Никогда раньше он не казался ей таким упрямо правильным.

— Помнишь, ты сказал, что пока Кремль видно, Москва жива?

— Помню.

— А теперь?

Отец посмотрел на темные башни, на город, на медленно розовеющее небо.

— А теперь я думаю, что Москва жива, пока у нее хватает ума прятать то, без чего нельзя жить.

Он помолчал и добавил:

— Кремль не исчез, Вера. Он просто спрятал лицо.


Через два дня пришло письмо от Сережи.

Почерк был неровный, будто писал на колене.

«Получил твое странное письмо, — сообщал он. — Сначала не понял, потом представил. Значит, вы там делаете так, чтобы нас не нашли. Это правильно. У нас на занятиях говорят: хороший расчет не тот, который красиво стоит, а тот, который противник не может засечь. Наверное, с Кремлем теперь так же».

Вера читала письмо вслух, а отец слушал, прикрыв глаза.

— Видишь, — сказал он потом. — Даже твой брат, который моложе и дурнее нас обоих, понял быстрее.

— Он не дурнее.

— Это я любя.

Вера улыбнулась. Она сидела у окна, на подоконнике стояла банка с вымытыми кистями, а в кармане халата лежала свинцовая пломба. Изредка она доставала ее, поворачивала между пальцами и думала о пустых витринах, о закрашенных куполах, о звездах, которые погасли не потому, что их не стало, а потому, что им велели молчать до срока.

Работы продолжались и дальше. Где-то подправляли, где-то усиливали, где-то переделывали то, что казалось уже готовым. Война не оставляла ничего неподвижным. Но главный перелом для Веры произошел именно в ту августовскую ночь, когда Кремль впервые показался ей не разрушенным и не униженным, а мудрым.

До войны она думала, что история живет в камне, позолоте, линиях, знакомых силуэтах. Теперь узнала другое: история живет еще и в решении на время отказаться от собственного облика, если иначе не выстоять.

В конце августа она снова шла по набережной тем же путем, что и вечером двадцать второго июня. Москва вокруг была затемненной, скупой на свет, тревожной на слух. Но река все так же тянула мимо стен свою тяжелую воду. С набережной Кремль уже не бросался в глаза. Город, которому раньше полагалось быть узнаваемым с первого взгляда, научился прятаться.

Вера остановилась и посмотрела туда, где за маскировкой, щитами и темной краской все равно оставались прежние купола, прежние стены, прежний камень.

Никакая фальшивая крыша не могла отменить того, что стояло под ней.

Она вдруг очень ясно поняла простую вещь: исчезновение бывает разным. Одно — когда что-то стирают навсегда. Другое — когда это берегут так бережно, что не показывают лишнему глазу. Летом сорок первого Кремль исчез именно так.

Не для Москвы.

Для врага.

И потому у него оставался шанс однажды снова выйти к свету без серой краски, без щитов, без ложных окон.

Вера дотронулась до кармана, где лежала свинцовая пломба, и пошла дальше. Ей уже не хотелось спорить ни с июньским вечером, ни с отцовскими словами. Они оба были правы, просто правда успела измениться.

Сердце города никуда не делось.

Оно просто билось тихо.


Примечание. Рассказ основан на реальных исторических фактах о маскировке Московского Кремля в 1941 году. Работы начались в конце июня 1941 года; стены и башни маскировали под жилые здания, купола соборов и колокольни «Иван Великий» покрывали темной краской, а звезды на башнях гасили и закрывали. Проверка эффективности маскировки проводилась с воздуха 29 июля 1941 года. В ночь на 7 августа 1941 года во время одного из налетов на Москву у Троицкого моста был подбит аэростат воздушного заграждения. Персонажи Вера Соколова, Михаил Егорович Соколов, Сережа и Галина Ивановна внутри сюжетных сцен являются художественными образами; при этом образ Галины Ивановны отсылает к реальному труду музейных сотрудников, эвакуировавших кремлевские ценности на Урал летом 1941 года.

3

Комментарии (0)

Вы оставляете комментарий как гость. Имя будет назначено автоматически.

Пока нет комментариев. Будьте первым.

ESC
Начните вводить текст для поиска