РассказыПрофессиональный дневник

Дневник проводницы седьмого вагона

Дневник проводницы седьмого вагона

12 августа. Ярославский вокзал, Москва. Посадка.

Рейс номер ноль-ноль-два. Легендарная колея. Москва — Владивосток. Семь суток, сто шестьдесят часов непрерывного, ритмичного стука железных колес под полом, запах жженого угля и человеческих судеб, набитых в мой плацкартный вагон номер семь, как сельди в бочку.

Люди думают, что работа проводницы — это билетики на входе надорвать да казенное постельное белье раздать. Глупцы. Мы — психологи, няньки, вышибалы и исповедники на полставки. За тридцать лет на железной дороге у меня вместо глаз вырос настоящий рентгеновский сканер.

Я стою в отутюженной синей форме у открытой двери. Тяжелая подножка опущена на мокрый московский перрон. Моросит противный августовский дождь.

Начинается посадка. Мои руки машинально проверяют паспорта и электронные билеты, а глаза уже сортируют пассажиров.

Первым, волоча за собой тяжеленный фанерный чемодан на самодельных колесиках, поднимается старик. Лет семьдесят. Лицо серое, как асфальт, руки дрожат, взгляд потухший, смотрит сквозь меня. Дед явно едет не на свадьбу. Пометь себе, Надя: деда на четырнадцатом нижнем месте брать на особый контроль, напоить горячим чаем сразу после отправления. У него горе.

Следом заскакивает девчонка. Боже мой, лет двадцать от силы! Влетает в отходящий вагон зайцем, размазывая по красивым, молодым щекам черную дорогую тушь. В ушах — золотые сережки с бриллиантами, на левом запястье — дорогущие часы. А в руках... ничего. Ни пакета, ни сумки. Одета в легкий шелковый сарафан и белые туфли-лодочки, которые уже испачканы мазутом с подножки. Беглянка.

Замыкает процессию мужчина лет сорока. Идеально выбрит, в тонких интеллигентных очках с золотой оправой. Одет в бежевый костюм-тройку, в руках — дорогой кожаный саквояж. Улыбается мне так приторно, что скулы сводит.

— Добрейшего пути, глубокоуважаемая хозяйка вагона. Место 25, — бархатным баритоном мурлычет он, протягивая идеально чистый паспорт.

Я беру документ, и внутри меня мгновенно срабатывает невидимая, старая профессиональная сирена. Глаза у "интеллигента" бегают, цепко сканируя чужие сумки в проходе, а руки — руки не офисные. Пальцы длинные, тонкие, без единой мозоли, с идеальным прозрачным маникюром. Пианист? Нет. Щипач. Поездной вор-гастролер.

Двери закрываются. Я поднимаю желтый флажок и даю отмашку начальнику поезда. Вагон дергается, лязгают тяжелые автосцепки. Мы поехали. Семь дней до океана. С Богом.


13 августа. Вечер второго дня. За Уралом.

Как же я люблю этот момент. Поезд выходит за Уральский хребет и набирает свой крейсерский, укачивающий ход. "Ту-дук, ту-дук. Ту-дук, ту-дук".

Я растапливаю наш старый, надежный титан. Современные биотуалеты — это, конечно, хорошо, но настоящий угольный титан ни один кулер не заменит. Закидываю пару брикетов угля. По вагону летит тот самый, ностальгический, сладковатый дымок железной дороги. Вода закипает с тяжелым, глухим урчанием.

Достаю казенные мельхиоровые подстаканники — они тяжелые, с гравировкой советских серпов и паровозов. Кидаю в граненые стаканы пакетики самого дешевого черного чая и по два куска твердого рафинада. Звон ложечек о стекло — это музыка моей юности, музыка, под которую засыпают миллионы людей от Москвы до Хабаровска.

Беру один подстаканник, кладу на тарелочку пару сушек с маком и иду ко второму месту — нижней боковушке возле туалета. Там, уткнувшись носом в жесткую, колючую вагонную подушку, вторые сутки без остановки, беззвучно плачет моя вчерашняя беглянка. Девочка Алиночка.

Я ставлю стакан на столик. Сажусь на край полки, потеснив её шелковый подол.

— А ну вставай, красавица. Слезами горю не поможешь, а вот обезвоживание заработаешь. Пей давай. Сладкий.

Она садится, обхватив худые плечи руками. Смотрит на меня огромными, затравленными глазами. Берет стакан двумя дрожащими руками, как замерзший воробей, и делает глоток. И её прорывает.

— Я... я из ЗАГСа сбежала, Надежда Степановна. Прямо из туалета в ресторане вылезла через окно, пока гости марш ждали, — всхлипывая, выдает она. — Мой жених... он директор строительной фирмы. Ему сорок пять. А мне двадцать. Родители всё устроили, чтобы долги семьи закрыть... А я не могу! Я его до дрожи боюсь! Он меня как вещь покупал! Я кольцо сняла, на раковине оставила и в первое такси прыгнула. На вокзал. На все деньги с карты билет до Владивостока купила, к тетушке. Отец меня убьет...

Я вздохнула, гладя её по тонким, холодным пальцам. Ох, уж эта молодость. Рубят с плеча, бегут на край света, думая, что от себя можно уехать на скором поезде.

— Отец, может, и поорет, да простит. Свое дитё всё-таки, — тихо сказала я под стук колес. — А вот ломать себе жизнь ради чужих долгов — это, девонька, преступление перед Богом. Рельсы, они, Алиночка, только кажутся прямыми. Вон, смотри в окно, как поезд сейчас на повороте выгнулся. Так и жизнь. Изогнется, посклебет колесом о стрелку, да выправится по своей настоящей колее. Отсидишься, голову остудишь и всё решишь. Пей чай. И не реви больше. У тебя вся жизнь впереди, и она только твоя.

Алина уткнулась мне в синюю форменную жилетку, пахнущую угольным дымом, и затихла.


15 августа. Четвертые сутки. Сибирь. Тайга.

Стоянка в Новосибирске была тридцать минут. Народ вывалил на перрон покупать у местных бабушек вареную картошку с укропом, малосольные огурцы и копченого омуля.

А мой дед Семен с четырнадцатого места не вышел. Он вообще редко вставал. Лежал, отвернувшись к стенке, и смотрел на уходящие вдаль зеленые стены бесконечной тайги.

Вечером я вышла в тамбур с мешком мусора. Дед стоял в междувагонном переходе, там, где оглушающе ревели стальные сцепки и дул ледяной таежный сквозняк. Дед прикуривал папиросу, чиркая ломающимися спичками.

— Отец, ты с ума сошел? Штраф влуплю! Не курится тут! — строго начала я, но осеклась.

Его узловатые натруженные руки тряслись так сильно, что спичка выпала на железный ребристый пол. Он поднял на меня выцветшие, полные глубокой, черной стариковской боли глаза.

— Дочка... Прости, ради Христа. Сил нет, как сердце щемит. Я ж к родному брату Ваське еду. В Иркутск.

Я молча достала из кармана передника упаковку валидола, выдавила белую таблетку ему в ладонь. Он послушно положил под язык.

— Стряслось что?

— Умирает он, дочка. Инсульт третий шарахнул. Врачи сказали, до конца недели не дотянет. А мы ж с ним, дураки старые... — дед отвернулся к мутному тамбурному окну, и по его небритой щеке покатилась крупная мутная слеза. — Мы ж с ним тридцать лет не разговаривали. Из-за девки в молодости поругались насмерть. Кулаками махали до крови. Девка та через год от обоих ушла за лейтенанта замуж выскочила, а мы с Васькой так гордыню свои упертые и тешили все эти годы. Тридцать лет, Надя! Ни письма, ни открытки на Новый год. Родные братья... А теперь вот, племяш телеграмму отбил. Лечу вот, как на пожар... Вдруг не успею? Вдруг не застану в живых, чтоб прощения на коленях вымолить? Как я тогда на тот свет-то сам пойду с таким камнем?

Господи, сколько же в мире глупого, никому не нужного человеческого упрямства, которое мы по ошибке называем гордостью.

Я жестко, по-хозяйски взяла его за худой локоть.

— Отставить панику, Семен. Мы идем точно по расписанию, минута в минуту. Завтра к вечеру будем в Иркутске. Успеешь. Главное, чтобы тебя самого дотуда удар не хватил. А ну марш в вагон, я сейчас тебе из вагона-ресторана горячей перловки с тушенкой за свой счет принесу. Желудок пустой, вот нервы и сдают!

Дед покорно поплелся на свое четырнадцатое место, а я долго стояла в рабочем тамбуре, глядя на летящие назад столбы. Знай бы мы наперед, как короток этот перегон от рождения до смерти, разве тратили бы мы время на ссоры?


16 августа. Пятые сутки. Инцидент.

Моя профессиональная чуйка никогда меня не подводила. Никогда.

К вечеру, когда за окном стемнело, вагон погрузился в сонную одурь. Горел только тусклый дежурный свет под потолком. Я сидела у титана, переписывала постельные квитанции.

И вдруг я замечаю, как наш "интеллигент" Артур (место 25), тихо, мягкой кошачьей походкой идет по проходу. Идет якобы в туалет. Но почему-то останавливается аккурат возле спящего тяжелым стариковским сном деда Семена.

Дед спал, подложив под голову свой поношенный пиджак. Во внутреннем кармане пиджака, я это точно знала, лежали все его сбережения — похоронные деньги, которые он вез брату на лечение или в последний путь.

Артур "случайно" балансирует, опирается рукой на перегородку, и его дорогой, пахнущий одеколоном бежевый пиджак с легким шорохом накрывает пиджак деда Семена. Его длинные пальцы-щупальца совершенно бесшумно, как у фокусника, ныряют под ткань. Классическая "ширма".

Во мне вскипела такая ледяная, свирепая ярость, что от неё можно было растопить титан без угля. Ограбить и без того убитого горем старика на последние копейки...

Я бесшумно встала. Моя рука скользнула в нишу за рабочим пультом. Там, в темноте, лежала тяжелая, тяжелее гири, стальная железная пешня — лом с деревянной ручкой, которым мы, проводники, зимой откалываем примерзший лед от подвагонных баков.

Я взяла лом в правую руку. Шагнула в тускло освещенный плацкарт и неслышно встала прямо за спиной вора.

Молча, с размаху, так, что звякнули стекла, я вонзила тупой железный конец пешни в деревянный пол вагона ровно в сантиметре от его начищенного итальянского ботинка.

БАХ!

Артур отпрянул, как ужаленный, выронив кошелек Семена обратно на полку. Дед даже не пошевелился — спал как убитый, оглушенный валидолом.

Я наклонилась к бледному, перекошенному лицу "интеллигента". В моих глазах стоял металл похлеще, чем под нашими колесами.

— Слушай сюда, фраер, — зловещим шепотом прошипела я, глядя ему прямо в бегающие зрачки. — Еще раз приблизишься к этому деду ближе, чем на два пролета — я тебе эти красивые длинные пальчики дверью откидного тамбура прищемлю в мясо. А на следующей стоянке — в Слюдянке — я тебя лично сдам наряду линейной полиции. Руки в гору, саквояж в зубы, и чтобы до конца рейса я тебя только на своей верхней полке лицом в матрас видела. Понял меня?

Он понял. Ох, как он понял. Профессионалы чуют тех, с кем не стоит связываться. "Интеллигент" беззвучно кивнул, испарился в темноте коридора, а на ближайшем полустанке, в три часа ночи, тихо выскочил из вагона, пока полиция не начала проверку. Дед так ничего и не узнал. И слава Богу. Тяжести ему и без меня хватало.


17 августа. Шестые сутки. Иркутск.

Станция "Иркутск-Пассажирский". Крупный узел. Толпа на платформе.

Дед Семен вышел на трясущихся ногах в тамбур. В руках его фанерный чемодан прыгал, отбивая чечетку от нервов.

Двери открылись. Внизу, на асфальте, стоял крепкий мужик лет сорока в поношенной штормовке. Из-под куртки торчали широкие, знакомые стариковские скулы.

— Дядь Сеня! Успел! — крикнул мужик, бросаясь к вагону и снимая деда прямо с подножки в крепкие объятия.

Семен выронил чемодан на перрон, вцепился в куртку племянника:

— Живой? Васька мой... живой?!

— Живой! Дождался он тебя! Врач сказал, всю ночь бредил: "Сеня приедет, Сеня не сердится, Сеня простил". Ждет он тебя, дядя! Поехали скорее!

Семен рухнул перед мужиком на колени, закрыл лицо руками и зарыдал. И это были слезы величайшего на свете облегчения. Мужики потащили деда к стоянке такси, а он обернулся, посмотрел на меня, стоящую с желтым флажком на подножке, и низко, в пояс, поклонился прямо до асфальта.

— Век не забуду, дочка... Век твой чай с валидолом не забуду...

Я отвернулась, делая вид, что смахиваю с глаз невидимую угольную крошку.

Вечером того же дня расцвела и моя Алиночка. Я дала ей свою старую Nokia с корпоративной сим-картой, чтобы она позвонила с перрона. Она набрала наизусть заветный номер. Оказалось, в Москве остался её настоящий любимый парень — бедный как церковная мышь студент-архитектор. Услышав её голос, он заорал в трубку так, что было слышно во всем рабочем тамбуре: "Я вылетаю во Владивосток первым же рейсом! Я найду работу на Дальнем Востоке! Только дождись меня!".

Девочка вернула мне телефон, сияя так ярко, что освещала плацкарт без ламп. Мой вагон лечил. Вагон выпрямлял искривленные рельсы судеб.


19 августа. Конечная. Владивосток.

Запах соленого океана пробивался даже сквозь вонючую мазутную копоть вокзала Владивостока. Седьмые сутки окончены. Двести пассажиров прошли сквозь мое сердце.

Вагон быстро опустел. Ушла Алина, махая мне рукой с платформы.

Я осталась одна в гулком, остывающем железном коридоре. Началась самая грязная, физически тяжелая работа. Я собрала в огромный брезентовый мешок пятьдесят тяжелых, воняющих чужим потом, сырых комплектов белья. Замыла полы жесткой щеткой с едкой, разъедающей руки до крови хлоркой. Выгребла золу из остывшего титана.

Я села на нижнюю боковушку возле своего купе, вытянула гудящие, отекшие больные ноги.

Снаружи шумели чайки. Поезд номер ноль-ноль-два спал.

Я достала свою затертую рабочую тетрадку, чтобы сделать последнюю запись за рейс.

"Люди — как поезда. Кого-то пускают под откос, кто-то сам сходит с рельс от глупости или гордости. Всем нам до слез нужна своя, правильная, ровная колея. А моя колея... Моя колея — это поить их крепким чаем с рафинадом в звенящих подстаканниках, не спать по ночам, чтобы их не обворовали, и просто провожать их в новую, чистую жизнь. Смена окончена. Завтра — рейс на Москву."

Я закрыла тетрадь, щелкнула тумблером, гася последнюю дежурную лампочку, и провалилась в тяжелый, заслуженный сон под утихающий шум Приморского океана.

3

Комментарии (0)

Вы оставляете комментарий как гость. Имя будет назначено автоматически.

Пока нет комментариев. Будьте первым.

ESC
Начните вводить текст для поиска